МАЛЕНЬКИЙ
АНДЕГРАУНДНЫЙ
ПАНОПТИКУМ
Мой Христос
Я хотел бы под видом волхва проникнуть к младенцу Христу
и украсть его ночью под Вифлеемской звездой,
чтобы где-нибудь в Риме божественную наготу
сопрягать со своей человеческой наготой.
Я ему бы Катулла читал наизусть и в лучший гимнасий водил,
на потехи и сладости сыпал без счета бы серебро,
но на зрелищах и боях усмирял бы азартный пыл,
переводя его пальчик из "contra" в "pro".
Я его бы сам с золотой молодежью свел и долго бы по ночам
ждал его домой, волновался и не ложился до двух,
а потом кричал на него, принюхиваясь к парам,
и плетьми от него отгонял бы шлюх.
А когда бы он мне надоел окончательно, как его ни крути,
и пришло бы время расстаться с ним,
то его, по моей протекции, годам к двадцати пяти
прокуратором бы назначили в Ершалаим.
Лилит
О, сколько масок у тебя, Лилит, -
Аиша, Беатриче, Лоли, Понка,
как бес в раю, мой разум коротит,
и дребезжит сердечная заслонка.
Я не порнограф, я найду слова
среди таких, как "бабочка", "стрекозка",
но лишь губами прикоснусь сперва
к твоим маарам с запахом подростка.
На тот конец Вселенной, где ты спишь,
забыв, что ты была ее началом,
я прокрадусь, как бешеная мышь
и укушу тебя под одеялом.
Сонет обмана, сонет надежды
Быстрые дни сменяются медленными ночами,
в облаках качается желтый корвет,
сердце у разума вопрошает тихо: «Что будет с нами?»
- Мы умрем... - шепчет разум ему в ответ,
хромоножка сжимается, замирает, исходит слезами,
как ребенок, требующий конфет,
тянет невыразимое никакими словами:
«Не-е-ет!»
«Это шутка, шутка, глупенькое! Поверило в эту ложь?
Ты на том вот кораблике поплывешь
через пространство и время, сквозь миллионы вселенных,
овладевая ими в ударах и паузах попеременных,
и никогда в этом плаваньи ты не познаешь тщеты...»
Сердце перебивает: «А как же ты?..»
Кома
Приди в закуток
шуршащих осок,
где кувшинка одна,
как Луна
видна
сквозь тления смог,
сквозь белый дымок,
сквозь сеть поволок
сна.
Спроси: "Для кого
твое волшебство?"
"Сама я себе венец!" -
услышишь в ответ
не голос, но свет,
очнешься - а нет
тебя много лет,
оставил твой след
мертвец.
Варщики кукнара
Когда над маковой делянкой стелется туман,
а башканы колышутся от пара,
и пахнет осенью вдоль вырубки бурьян,
сюда приходят варщики кукнара,
среди которых ты, мой юный падаван.
С вязанкой хвороста, с большим котлом в руке
ты позади бредешь по узкой тропке,
а первые уже невдалеке
с армейских фляжек скручивают пробки,
разбив бивак в иссохшем бочажке.
"Котел!" - кричат они, подходишь ты с котлом,
и фляги, окружив его по краю,
бурчат опорожняемым нутром,
и замолкают все, одним шажочком к раю
став ближе в этом действии простом.
Но вот зажжен костер, ваш старший, взяв рюкзак,
с лицом ветхозаветного пророка
идет один с ножом в почти отцветший мак
и солнце поднимается с востока,
как нимб над ним - благословенья знак.
Есть время разобрать свой скарб, попить воды,
а ты лишь молча смотришь на делянку,
лелея ощущение беды,
как сызнова открывшуюся ранку,
но сладок этот страх, намеренья тверды.
Шуршащий сухостой под корень между тем
ваш старший режет, делая поклоны,
и каждый жест его небытием
наполнен для тебя, как будто он с иконы
сошел в твой мир, чтоб отворить Эдем.
В конце концов назад довольный, весь вспотев,
с раздутым рюкзаком он шествует к ватаге,
и голосов ликующий распев
все нарастает... Три-четыре фляги
протянуты к нему, несется смех из чрев.
Ваш старший сел в тенек, теперь трудиться вам:
секаторы, ножи, топорики и сечки
звенят в руках, перекрывая гам
веселых голосов, и до размеров гречки
крошите вы весь мак от срезов к башканам.
В котле бурлит вода, стакан граненый взяв,
ваш старший отмеряет половину
соломки каждому, и ароматом трав
котел исходит весь; подсохшую лозину
ему срезают, он мешает стаф.
Осталось только ждать, примерно через час
вы сыплете в котел пол-упаковки соды,
и пена, словно разогретый квас
вздымается над ним в причудливые своды
и густотой своей подбадривает вас.
Ты смотришь, как в костер подкладывают дров,
чтоб выпарить воды ненужные излишки
едва растаял пенистый покров
над варевом и с хрипотцой мальчишки
внезапно спрашиваешь: "скоро?" у братков.
Сейчас же стройный хор тебе гудит в ответ:
"Не делается быстро медленное дело!"
И только старший проливает свет:
"Еще часок, пока не надоело..."
Ты в пальцах теребишь какой-то сухоцвет.
Ползет так долго час, как будто время вспять
поворотило вдруг, и позднее сомненье
твой разум растревожило опять,
но сердце ждет чудес и каждое мгновенье
считает - лишь бы побыстрей начать.
Когда ж, достав отрез холстины, главный страж
велит снимать котел и приготовить миску,
ты чувствуешь нахлынувший кураж,
чтоб закусить тебе дают ириску
и в миску через ткань сливают выход ваш.
Пластмассовый стакан слегка дрожит в руках
пока в него течет ручей чернющей жижи
и прерывается на четырех глотках:
"Ну вот и хватит..." Ты подносишь ближе
его к губам и пьешь в один замах.
Как горько! Горше, чем все то, что знаешь ты,
и с этой горечью не справиться конфете -
ты морщишься и нюхаешь цветы,
но и они горьки, горьки и листья эти,
и этот воздух полный духоты.
Но тут сквозь горечь всех бессмысленных тревог,
сквозь все предположения и планы
твоя душа, как юркий мотылек
помчалась к свету внутренней нирваны,
ты закурил и на траву прилег.
Вдруг зуд почувствовав, ты смотришь на других -
вся дюжина лежит, почесываясь вяло,
и так приятно по примеру их
коснуться кожи ноготком, как жало
вонзить его в себя, чтоб зуд слегка утих.
Как будто толстый плед заботливой рукой
накинул кто-то на тебя и тихо
по голове погладил - никакой
отныне боли нет и никакое лихо
не сможет потревожить твой покой.
Мир целен и хорош, в нем быть совсем легко:
просты движения, ясны движений цели,
вода из фляги - будто молоко,
и словно мать младенцу в колыбели
природа шепчет что-то на ушко.
И грезится тебе под шелест листьев, под
шуршание травы, под птичье щебетанье,
что ты свою ватагу через год,
как старший ваш приводишь на закланье
к делянке маковой – и так из рода в род.
* * *
Юным телам идут поцелуи смерти.
Что на вершинах духа или в земной круговерти
их красоту покоробит, найдет в ней изъян?
О Гиацинт, Антиной и святой Себастьян!
Нам, беглецам, лишь изнанка досталась – слово,
краски и камни, чужой красоты полова,
падаль прекрасная, сладкой мечты дурман.
Им же, разлитым в эфире и на листе осеннем
жилками красными вытканным, нашим пеньем,
видимо, лестно заглаживать свой обман…
Качели
Скрипят качели, словно мертвецы -
на них малыш
летит вперед, летит назад, летит во все концы
стремительно, как чайки с крыш.
И полон солнечных тропинок парк,
и свеж апрельский ветер перемен,
но у него, как крысы в норах арк
берроузы шуршат в сухих каналах вен.
Он будет наркоман, его настигнет СПИД -
он это осознал
и вниз, в разверзшийся Аид,
упал.
* * *
Как в глине рыхлой и сырой
уже живут Его создания,
полна моя темница-Дания
стихами зимнею порой.
На улицах, в пивных, в садах
они сквозят, мои творения,
рукой неведомого гения
помещены в немое «ах!»
Он тоже, как и я - поэт,
у нас на всех одна припевочка:
резвись, как мальчик, плачь, как девочка,
лети на тот и этот свет!
Дары Вельзевула
Люди мухи, мысли мухи,
мухи вьются за окном,
как беззубые старухи
над мукою и сукном.
Где-то слышен вой бурана,
город в мухах утонул.
В этот раз за мною рано
ты явился, Вельзевул.
Ломит тело, вены вздуты,
в трубке гул сонливых мух -
ну же, князь душевной смуты,
не обманывай мой слух!
Пять неоновых снежинок
над аптекой, ночь, фонарь.
Я искал тебя, мой инок,
мой отец и пономарь.
Что за странная повадка
быть насмешливым таким?
Ложка, шприц, иголка, ватка,
Петербург-Ершалаим.
* * *
Мне часто снится, что я девочка-подросток,
отдающаяся двум деревенским парням –
каждую улочку детского тела и перекресток
я изучил по снам:
ямочка над ключицами – поцелуйная Мекка,
пупочек – Иерусалим,
кружат паломники, словно до века
веру не выбрать им.
Спустятся в ад ли, поднимут ли флаги до рая-
все хорошо девчонке в тринадцать лет,
в этих объятиях двоякодышащих умирая
и появляясь опять на свет.
Паук откровения
Я видимо сошел с ума
лет в пять, когда в кустах сирени,
упав по-детски на колени,
вдруг ясно понял — жизнь тюрьма:
под ветками, от глаз далек,
как будто бы в болотной тине,
в упругой липкой паутине
со смертью бился мотылек -
он рвался в путах, словно стук
в моих висках от острой боли,
а рядом, весь в росе, как в соли,
кружил раздувшийся паук.
Я потянулся, чтобы ввысь
отправить несчастливца, чтобы
убить исчадье адской злобы,
но был мне глас: «Остановись!»
И я бежал, изведав страх,
с которым в мире нет сравнений,
безумец, наркоман и гений
с лицом хохочущим в слезах.
Послание из психиатрической больницы
Urbi et orbi,
поскольку некому больше мне
в этой кафельной торбе
с отдушиной на стене
вымолвить слово...
Я ваш потерянный бог,
снова и снова
вами распятый, хотя и строг
не был я с вами -
привязан к кровати, тих
запекающимися губами
шепчу этот стих...
Все страдания мира
вместив в одно,
стал я точкой надира
для вас давно,
тайным кошмаром,
который вас сторожит
пока вы с надеждой и жаром
молитесь на зенит.
Истина всё же в боли:
боль оживляет тлен.
Черви земной юдоли,
жаждете перемен?
Ищете выход из круга?
Гоните прочь ваш страх?
Жизнь - это миг испуга,
ужас немой в глазах.
Трудотерапия
Тщета -
черта,
за которой ты
понимаешь, что нет никакой черты.
Туфта
истина, ради которой я здесь плету
эту мочалку, как ангелы пустоту.
Их целую в уста.
С моста
между вчера и завтра вглядываюсь в ткань
шершавой реки из капрона - о эта рвань
шорохов, междометий, секунд до сна,
но как у всех сгорбилась впереди спина
Христа.
Одиночество
Сбежав из города, в котором нет тепла,
мы встретились на пляжике осеннем.
Нет смысла спрашивать – слова или игла
свели нас вместе там, когда от ремесла
и сам я стал пожухнувшим растеньем:
безумцем, чей рассудок – мотылек.
Я подошел к нему и тихо сел у ног.
Он не прогнал меня. Всё шелестел прибой,
как будто перелистывал страницы.
Я знал, что он далек и что с самим собой
спокойнее ему… Услужливой рабой
заглядывал я под его ресницы
и ждал, и ждал пока он в полусне
глаза не приоткрыл, не улыбнулся мне.
Я прикурил ему, он так же молча взял
и, к подбородку подогнув колени,
тянул, смотря на мир, как на музейный зал:
набитый рухлядью покинутый вокзал, -
спектакль теней, пропущенный по вене.
Затем он встал, чтобы уйти совсем,
а я остался там среди картин и тем.
Odi et amo
Ненавидеть по-настоящему можно только того,
как мне кажется, кто все чувства и мысли твои насквозь
видит и без помех проникает в самое естество
человеческое, куда и тебе самому проникнуть не удалось,
кто одним тобою занят, шевелит ночную листву,
убаюкивает и нежит, находит всегда предлог
для заботы и жалости… То есть, по существу,
ненависти достоин один лишь бог.
И любить без оглядки, до судорог, до бестолковых слез
можно только того, опять же, кто всё простит
даже ненависть, кто от тебя и так уже перенес
бесконечно много насмешек, измен, обид,
но не требует жертв за это и не ведет атак
исподтишка злопамятных, не назначает срок,
чтобы проверить чувство, а значит, выходит так,
что и любви достоин один лишь бог.
Я стою у окна и смотрю на стылый февральский залив:
всё замело, даже наста от неба белесого не отличишь.
Тот, кто идет там сейчас, не знает, наверное, жив
он, или умер, запав навсегда в эту сонную тишь:
берег оставленный не разглядеть, как и берег другой,
только сухого снега труха бесшумно пылит из-под ног
только следов вереница лежит позади дугой,
а вокруг - пустота (или один лишь бог?)
Волшебные папиросы
Волшебные папиросы, волшебные папиросы
я продавал вразнос
на пляже, где вьются над корками осы,
где тьма девчонок-стрекоз.
Из пляжных кабинок взлетали, взлетали
девчонки за осами вслед –
и с дымом летели за дальние дали,
оставив мне горстку монет.
А следом за ними мальчишки с сачками
из тех же кабинок неслись
по волнам, по небу большими скачками
в чудесную летнюю высь.
* * *
Как свет живет во тьме, превозмогая
ее тенёты,
в моем сознаньи девочка нагая
играет в ноты.
Ей мало лет, заправской этой шлюшке,
но в каждой позе -
манерность силиконовой игрушки,
упрямство козье.
Вульгарен всякий жест ее без меры,
горят глазищи, -
исходят сладострастием химеры
и алчут пищи.
Она (плясунья-птичка и блудница
не для доходца)
глядящая в их сумрачные лица,
душой зовется.
Пылающий щенок
В предместье, на пустынном полустанке,
где если сочинять, то некролог,
с беспечностью навязчивой цыганки
ко мне прибился месячный щенок:
хотел в тепло и взглядом обезьянки
смотрел в глаза: «Возьми меня, мой Бог!»
Я вынул чистый спирт в аптечной склянке,
облил его и тотчас же поджег.
Присев слегка, он завилял хвостом,
секунду млея под моим теплом,
потом огонь достиг щенячьей кожи,
он взвыл, помчался от меня стрелой,
затем - назад, упал и чуть живой
глядел с укором: "Почему, о Боже?!"
Пятиклассница
Жарко, жарко, горячо!
Пятиклассница дрожит,
но ей хочется еще,
несмотря на боль и стыд.
Вереницей пацаны
разжигают в ней огонь
и меняются, как сны,
тают, отпустив ладонь.
Сколько их здесь собралось?
Сколько их уже прошло?
Балагурят, смотрят сквозь
телефонное стекло.
Глаз горячечных закат,
красных пяточек восход -
ей бы сотни лет подряд
так тащиться без хлопот.
Пусть узнает хоть весь класс!
Нет ей дна и берегов -
обслужила бы сейчас
всех на свете мужиков.
* * *
Проснуться в героиновом притоне,
дышать, дышать как будто от погони
едва ушел,
смотреть, смотреть на стол
с вещицами ужасными и – чудо! –
вдруг детский свой кошмарный, жуткий сон
припомнить разом и понять откуда
твой мир почерпнут, как он сотворен…
Качает ветер занавесок лен,
как будто в них запутался Иуда,
безмерно холодно – мороз и тишина!
Закончено осуществленье сна.
Улитка
Я улитка,
не прытко
из-под листа,
рано утром спускаюсь в росу
в том саду, где чучело рвет с креста
ветер осени ранней, а дом,
чуть качаясь над дымкою навесу,
опирается ставнею на косу
и ползет за мной,
оживает в нем
переборок скрип, механизмов гром,
бах да бом -
просыпается бог-домовой,
и холодной мокрой газонной травой
я себя от него несу.
Усиками трогая смерть за ресницу
(так бывало летом в этом саду),
каждую птицу
мне легко было слизью мнить на моем следу,
а теперь, когда по осени снова он рядом,
обрядившись в балду,
со всем шерстяным этим страшным нарядом,
когда шелохнулся вот этот куст -
царь всем моим наградам,
он превратил меня в хруст.
Хруст — не слово пустое,
в том иван-чаевом сухостое,
в этих калиновых спелых плодах
хруст оживляет мой прах,
в этом гамлете зимних крокусов он лаэртен,
в этих аннушках подорожника он скользит,
потому что дух мой бессмертен
так человек расплакавшийся велит!
Выбранные места из переписки с поэткой
1
…мир, дорогая моя поэтка,
недоказуем, как бог и черт -
разум бессилен (закрыта клетка,
ключик потерян, а шифр затерт),
флот мироздания от причала
смысла отчалил и был таков.
Всё на нулях. Начинай сначала,
с "тьмы" ли, со "света", с других ли слов…
2
… умирание - умирания -
умиранию... - вместо них
Лотарингия, Померания,
проникают зачем-то в стих;
и качаются, как трапеции
цирковые, над пустотой
этой фразы мосты Венеции -
для чего они здесь? - Постой,
я еще не сказал об Аттике
и Аркадии - ну, теперь
поняла?.. Так на мокром батике
возникает рисунок - зверь,
задающий вопрос: четыре и
две, и три… а потом, потом
мarche funebre, суета, валькирии,
на средине открытый том…
…потому и прекрасно жжение
бытия, этот страх внутри,
вечно шепчущий нам: "движение
продолжая, крутись, хитри,
заговаривай смерть, названием
обмани, подмени бокал…" -
умирание - умиранием
в умирании (досклонял!)…
3
… извлекая названия из вещей
и храня их в тетрадочных закромах,
настоящий писатель - чуть-чуть Кощей,
а особенно тот, кто уже исчах
над словами (из них ведь не сваришь щей,
не прикинешь их стоимость на весах)…
… но сальерьевский ужас живет во мне, -
будто по мановенью твоей руки
я увижу однажды в своей казне
вместо золота жалкие медяки…
4
"… в блеске Фортуна своем
да не сходит с крутого уклона…"
… может, и мы доползем
лишь одною строкой, беспардонно
вырванной временем с мя-
сом из текста, к потомкам и ляжем
в их микрочипы плашмя,
утомленные долгим вояжем?..
… или в пути растеряв
бесподобные наши богатства
(знаешь, кармашек дыряв
у того, кто в наивное братство
лириков сдуру вступил),
растворимся в могилах рунета?..
… трать же на рифмы свой пыл,
несмотря на ненужность их, - это
высшая доблесть! Вяжи
паутину из строчек, - не так ли
ласточка вьет виражи,
и на кленах трепещут пентакли?..
… что нам безвестности тишь?
нас укроют столетья, как пледы:
так мы уснем и, глядишь,
проскользнем без потерь в кифареды.
По одиночке? Вдвоем? -
и не то еще знает Верона…
… в блеске Фортуна своем
да не сходит с крутого уклона!..
5
… "есть ли Бог?" - не знаю; "А человек
существует?" - в этом-то и вопрос…
… сквозь тебя, как ночь сквозь летучий снег,
как тростник сквозь воду, мой стих пророс,
не коснувшись плоти. А где была
в это время ты? Между строк? Среди
ангелиц, людей ли? - лишь взмах крыла
разделяет их. Я и сам - гляди! -
бестелесен, словно двойник того,
кто являлся Словом, а Слово - им…
… вот, окончил фразу, и волшебство
бытия осыпалось, будто грим…
Аиша и Харон
1
Девять долгих зим я ждала цветенья
жарких райских кущ, и пора настала -
мой пророк проник в средостенье пенья
вешнего бала.
Россыпь веток, чад опахал сирени
он раздвинул, встал, улыбаясь тихо:
"Это Мага здесь! Раз одна где тени
жди же и лиха!"
- О, Аллах акбар! - испугалась, смехом
зазвенела, как ручеёчек талый
я от милых губ: в них за жестким мехом
цветик мой алый!
"Ты моя жена! Будет быт наш тучен!"
- Хорошо, мой бог! - и глаза под землю,
вижу реку слез, слышу скрип уключин,
песенке внемлю:
2
"Там где долгий лунный свет
катится рекою,
по нему плывет корвет
с мертвецом-тобою,
ничего и никогда
больше не случится -
только крошево из льда
и корабль-птица".
* * *
Давай пойдем с тобой, дружок,
давай пойдем с тобой...
А ты со мною вскользь пойдешь,
и вскользь по льду и сквозь снежок,
и вскользь ты будешь мой божок,
и вскользь - моей рабой.
Давай пойдем со мной, дружок,
давай пойдем со мной...
А я с тобою вскользь пойду,
и вскользь по льду, по льду, по льду
и сквозь снежок, снежок, снежок,
как сказочный Гаврош.
Давай с тобою вскользь пойдем:
ни я - один, ни ты - вдвоем.
Старик
Когда мерцающий ночник
в красный красит мрак,
не спит в палате лишь старик
тощий, как ведьмак.
Ему снотворное не впрок -
я начну дремать,
садится, словно на шесток
с краю на кровать.
Вот так же сорок лет назад,
местный старожил,
ночным безумием объят
сына он убил.
Надумал, будто во плоти
змей, антихрист, бес,
решив с ума его свести,
в дом к нему пролез.
Душил, душил он сатану
в люльке целый час
и завершил свою войну
первым среди нас.
Теперь ерошит мне над лбом
прядь сухой рукой
и шепчет непослушным ртом:
"Баю, ангел мой!"
Архаика
Когда я вечером вхожу к тебе в отдел
навеселе, чтоб оторвать от дел,
ты по шкафам стеклянным амулеты,
расчески, кольца, кружева монет
раскладываешь - все, что нам у Леты
на берегу бросали много лет.
Задернув шторкой артефакты, как
положено, ты достаешь коньяк
и разливаешь, думая, о ком бы
поговорить (Гомер? Ликург? Сократ?),
а за окном - Нева и катакомбы
далеких арок, лодочка, закат.
И кажется, что мы с тобой - внутри
немыслимой архаики. Смотри,
колышется над нами темный полог,
внезапно, словно занавес упав,
как будто бы какой-то археолог
закрыл до завтра свой прозрачный шкаф.
Новый Онегин
Ах, эти праздники, пыхтящие, как Быков
на Лизоньке! Регалий кавалер
из ресторана, зубочистки сныкав,
выходит в залитый неоном сквер.
Он достает задумчиво кохибу
и катит по морозцу дыма глыбу
cреди пластмассовых цветных снеговиков.
Амфетаминный пульс его висков
под бачками вчера из барбершопа
утяжеляется, надвинув боливар,
он через двор выходит на бульвар,
и стелется, как будто бы Европа
Москва под ним - о, сколько в этом звуке
слилось в одно безумия и скуки!
Три старухи
Я трех старух похоронил и с каждой
испил их дни с неутолимой жаждой,
как забулдыга, влезший в погребок
богатого почтенного семейства -
хлестал с горла и прекратить не мог
свои жизнелюбивые злодейства,
а после на могилу клал венок.
Две бабушки... Одна любила охать
и причитать, в надежде спрятать похоть
под маской деловитости: "Вот черт!
Опять залез на бабку! Что ж такое?"
Но стан ее бесстыже распростерт
был по одру, когда она в покое
лежала после, словно натюрморт.
Вторая же всегда дрожала мелко,
надувшись, будто девочка-хотелка,
готовая расплакаться, когда
я стягивал с нее впотьмах колготы
и начиналась жаркая страда,
но лучше в мире не было работы,
чем извлекать оргазмы из стыда.
Потом и мать, всевластная Кибела,
как сочный плод для лакомства созрела.
Она сама меня призвала в гроб
к себе возлечь, и мы давили соки,
как в чане в нем из нашей плоти, чтоб
в них жизнь цвела, как смрад на солнцепеке
у бойни из распоротых утроб.
Они мертвы теперь, мои старушки.
Стоят в углу три сиротливых клюшки.
Томленье духа, горький перегар
остались от застолья, но и точка
еще потерпит, пусть и сам я стар -
узнал я тут, что у меня есть дочка,
она в себя впитает мой нектар!
Инфернальные феи
Кому-то в бледном приступе горячки
являются четыре мертвеца,
под ними ржут четыре тощих клячки
плащи их - ночь без края и конца,
сомкнут над головой их - и лица
коснется ужас беспробудной спячки.
А мне четыре голеньких девчонки
все мнятся в кокаиновом бреду -
их маточки, сердечки и печенки,
висящие на веточках в саду
сосудов и артерий, на виду,
дрожащие от холода ручонки.
Их радужки чисты, как стратосфера
их волосы, как снег белым-белы
и только устья взрослого размера
цветут как маки, полные смолы,
и тянут на глубины сладкой мглы
Любовь, Надежда, Софочка и Вера.
Табак
Моей рукою водит Сатана -
курить приятно, если жизнь полна,
и как не закурить, когда пустеет чаша -
ни капельки вина!
Всё дым, всё дым: тоска и радость наша,
томленье, тленье,
чад, угар и колотьба в груди,
и проявленье
смерти впереди,
и равнодушье к ней, и новый полный вдох -
рассыплюсь в пепел, соберусь из крох!
* * *
О, мой Боже, как невинно
дети прутся с героина -
ангелочки двух-трех лет.
Сами лезут на коленки,
под иглу подставив венки,
просят дозу, что конфет.
На приходе жарки, чутки
сладко нежатся малютки,
облепив меня впотьмах,
то подсунутся под мышку,
то подлезут под лодыжку,
то уткнутся в терпкий пах.
Говорю им: "Спойте, лоли,
быть на свете хорошо ли
наркоманкой-малышом?"
- Кайф! Ништяк! - щебечут пташки,
кто в носочках, кто в рубашке,
кто и вовсе нагишом.
Проступает жемчуг пота
в складках тел их, вот забота,-
утоляй теперь их жар!
И хотя язык мой ловок
нет, видать, таких уловок,
чтоб закончился нектар.
Слившись в липком притяженье,
мы дрожанье, копошенье,
ком из кожи и волос,
и, на это все взирая,
где-то в закуточке рая
мастурбирует Христос.
Трансы и предзнаменования
1
Постепенно становится все холодней
моя душа,
ломкая раньше, как грифель карандаша,
звонкая, как Орфей,
нынче она устала
от красок вселенского карнавала, -
словно паук
в угол забилась и тихо глядит вокруг.
2
Если смотреть на падающий снег из окна,
кажется, что летишь -
то ли тоска напевает в сердце, а то ли тишь
неба слышна?
Так не заметишь однажды в этом немом круженье,
как превратишься в собственное отраженье
или, теряя вес,
станешь одной из снежинок, падающих с небес.
3
Перетерпеть и этот день, забыть его, прожив,
уснуть и видеть сны,
которые в себя обращены,
как бус янтарных солнечный отлив,
и лежа в сумраке густом оледенелом,
стать просто телом,
без прошлого и будущего, как
сам мрак.
4
Всё в копилку мирозданья – даже боль,
даже смерть:
воздух сух и неподвижен, словно твердь,
сердце крутится на месте, будто моль:
оживешь – забудешь бытия прикосновенье,
веянье небытия, одно мгновенье,
охватившее собою мир подлунный весь,
между никогда и днесь.
5
Я помолился бы, но некому и зря
расходую слова
на вирши эти тихие, едва
горя.
А за окном спешат сменить друг друга
то оттепель, то вьюга,
и время остывает между строк,
как мертвый бог.
6
На грани яви и сна
колышет ветвями клен,
и слышен синиц бесконечный «дин-дон» -
весна.
А мне не найти своего веселья:
темная келья,
шкаф и стол, и куча бумажных стоп,
будто сугроб.
7
Несчитанные дни наедине
с котом потасканным и рыбкой золотой
зияют пустотой,
как будто проведенные во сне.
Но даже в них открыта дверь для чуда:
подует ветерок неведомо откуда
или руки коснется чья-то тень –
и сделан день.
Дети
Дети пахнут плесенью и гнилью,
пальцы вздуты, формы нет у лиц,
отрицаньем смысла, словно пылью
веет из распахнутых глазниц.
Редкие белесые волосья
вверх вздымает каждый ветерок...
Слышали вы их многоголосье?
Так шумит пещерных вод поток.
Звонкий ужас будто бы ожоги
пеною застыл на их губах,
и вперед, в свой ад, глухие боги
их везут в колясках, как в гробах.
Распятье
Его нашли прибитым на кресте
из досок неоструганных, в подвале,
где грешники в пыли и духоте,
схватив его, безгрешного, распяли.
Они ушли, а он остался там
без верной паствы и венца на царство,
и были безразличны небесам
и боль его, и ужас, и мытарства.
По нем не будет тризны, скорбный лик
не станет украшением для флага,
он это знал, издав последний вскрик, -
он мышью был, и смерть его во благо.
* * *
Без смерти не бывает красоты,
поэтому красивы листопады,
Христос в крови, цветы и клоунады
твои, мой Клаус,
божий Микки Маус,
твои, мой Фредди,
божья Барби-Леди,
когда вам смерть дала свои черты.
Гашиш
Ничего не нужно кроме…
кроме, собственно, - чего?
Сумрак теплится в объеме
комнаты под Рождество.
Тихо. Если же вглядеться
в пряный синеватый дым,
то сады Аранжуэца
просто меркнут перед ним.
Но не Шиллера, - Бодлера
хорошо читать сейчас:
счастья душная химера
с жадностью косит свой глаз
в недра дымной пантомимы
(нет "Осколков" под рукой),
где Морфей и Пан томимы
неестественной тоской.
Только в призраках спасенье
может отыскать душа,
в том, что ей воображенье
нарисует не спеша,
и пока в уснувшем доме
я справляю торжество,
ничего не нужно, кроме…
нет, пожалуй, - ничего!
Игра в раба
Ты проиграл желание
и ты теперь мой раб -
прими же наказание
достойное растяп.
Я маленькая девочка
и трусики в говне,
соси меня где целочка,
кайфово делай мне.
Вылизывай анальное,
ты будешь газонюх -
вдыхай мое сакральное
и бойся оплеух.
Снимай с себя все наголо
и повернись лицом,
чтоб на него я какала
и ерзала крестцом.
Юли у ног, утаивай
в ладошках свой секрет
и лужицей эмалевой
испачкай мне паркет.
Евангелие от Чикатило
Дети прекрасны снаружи и изнутри:
двадцать четыре яичка розовых, двадцать три
маленьких маточки выложены на столе,
а на коленях дочурка смеется и норовит упасть,
и не понятно, как может нравиться этой смешной юле
целовать чудовище прямо в пасть.
Я научил ее для сладостных нужд использовать язычок
и торопливые пальчики, но - молчок,
лучше длинные волосы буду разглаживать ей,
чтобы эта игра не стала малышке скучна,
а после душа мы выйдем в скверик кормить голубей,
слушать, как с неба падает тишина.
Мир безразличен, безличен, растаскан на тысячи звезд,
каждая звездочка - будущий Холокост,
даже ребенку понятен этот вселенский разлад,
вот и зайчонок не спрашивает: "Почему?",
тихо прижавшись ко мне и откинув головку назад
смотрит во тьму.
Страх птах
Страх, страх
птах, птах -
легкий пес,
курки,
мокрый нос
в цветах,
как смех
мотыльки
вверх, вверх...
Твой черед -
ба-бах,
смерть влет.
Метель
1
Танцовщица-душа... Ах, как больно, как сладко, как
ей легко обезумевшим мотыльком
покидать свой привычный мрак
тосковать ни о ком.
Кто оставил ворох бумаги на длинном тяжелом столе
и ушел, словно не был? А разве был?
В феврале
мотыльки поднялись из осенних могил,
облепили окно и просились погибнуть в тепле…
2
Эстакады, брандмауэры, виадуки и весь этот птичий язык
от морозов и вьюг онемел -
город сник,
стал безудержно бел;
я пропал за окошком своим среди книг.
Только кто-то с рассветом меня выкликал: выходи за порог,
там зима испекла для тебя глазурованный небом пирог,
там нельзя без тебя… Я отдергивал шторы – пурга, пурга…
Я остался начинкой этого пирога.
Демон
Я шлюшка Демона хотя мне 9 лет
тому назад поставили диагноз паранойя,
и я могу преувеличивать тот вред,
который причиняет мне гашишный бред,
где вечерами я стелю белье льняное
тому, кто Врубелем был до меня раздет.
Невинной девочкой я буду для него.
Горя в раю подпольной детской страсти,
я дам в свое нагое естество
вдуть ад ему, как Мунком в Ар Нуво
был воткнут "Крик", расторгнувший на части
безудержного солнца вещество.
Мой бонг дымит и скоро я опять,
с себя все скинув до последней нитки,
к безумью своему нырну в кровать,
шепну ему покорно: "Исполать..."
поставлю нам "Жизнь с идиотом" Шнитке,
и Демон будет похоть утолять.
Утро без пробуждения
Всю ночь лил дождь и лил…
Казалось, что умру, когда сбиваясь с такта
грозило сердце расторжением контракта,
а бес барыш делил,
но получалось мало –
всю ночь я кутался от страха в одеяло,
и ждал рассвета, как стигматик новой муки.
… как тусклы краски, запахи и звуки
в такие утра, а хребет селедки,
лежащий в луке,
и холодный чай,
и горсть монет - всё отрицает рай,
хотя и кротки.
Сатанинские молитвы
1
Пошли мне мальчика четырнадцати лет,
царица Сатана, -
чертенка.
Я знаю, в легионе есть один корнет -
Луна
не видела прекраснее подонка
со времени рождения израильских колен:
лик ботичеллевский и огроменный член!
2
Мать наслаждений,
больше наркоты!
Пусть зря не вянут адские цветы -
чтоб не сбежал мой похотливый гений,
шли ежедневно нам
экстракты из чарующих растений,
я должен привязать его к рукам!
3
О Рим вскормившая собой богиня-сука,
ты знаешь, как никто,
что главный враг наш скука -
устрой же нам с мальчонкой шапито
из ленты новостей:
добавь смертей!
Пусть войны, эпидемии и бури
сметают страны, будто бы в кино,
чтоб нам с любимым, обкурившись дури,
читать газеты было бы смешно!
Вино
Слава Господи тебе, слава с Сатаной,
вы в мой душе давно
мужем и женой,
пьется белое вино
за окном прибой.
Если тварны мы, то Ave,
если нет - Аминь,
я купаюсь в вашей славе,
как амфетамин
в похотливой, ноющей шалаве.
Как прекрасно безобразен мир! -
экскримент у золота в оправе,
яд под этикеткой "Эликсир".
* * *
Я влюблен в мальчишку, который плут:
на девчонок падок и буржуазный быт.
Не отыщешь его, когда он нужен, когда же его не ждут –
тут как тут стоит.
Но зато как целуется сладко, как нежен в постели он!
Только вот беда – не думай его выпускать за порог,
потому что этот хамелеон
в обольщенье - бог.
Он любовные игры все разучил наизусть,
так и крутит, и вертит юбками на ходу.
Если он не прибьется к рукам окончательно – то и пусть!
Я другого себе найду.
Натюрморт с бутылью, сардинами и смертью
Газетный лист заполнен трупами, как детектив, на нем
копченые сардины
и бутыль с огнем,
который разожгли чешуйчатые спины -
прильнем,
не нарушая мир кладбищенский картины, мы к бутыли,
опорожним в прием
ее один,
чтоб в голове сиял хрустальный блеск сардин,
как в боге мы и наши «жили-были».
* * *
Привратник страшный возле темных врат –
мой кот.
Он глазом не моргнет,
соврамши вам, что вы спустились в ад.
И правда, здесь бутылки выстроились в ряд,
и зелье льется по стаканам,
и дух тяжел,
но всякому, кто в гости к нам зашел
мы тотчас же накроем стол
с чудовищным котом Мурлакотаном
и превратим сей ад - ты так и знай! –
в кромешный рай.
Голос ангела
Возвращайся в склеп, как в сад,
где на веточках висят
седовласые отцы,
нашей церкви мертвецы -
тот, как спелый виноград,
тот, как смелый акробат.
Среди огненных камней,
в место, где ты всех родней
возвращайся, если клад
будет найден без преград,
если клада не найдешь,
все равно ты мой, Гаврош.
Рай
Вот рай, который ты мне дашь,
мой мир создавшая машина,
отныне этот инструктаж -
твоей программы сердцевина,
ее горчичное зерно,
которое занесено
в тебя с печальным вздохом было
из мироздания, где я
изведал радость бытия,
переводя в стихи чернила.
Я много места не займу
на серверах твоих - всего лишь
дай дом как будто бы в Крыму
или на Кипре - где изволишь,
безлюдный пляжик рядом с ним
и сад, цветеньем огневым
охваченный весь год, как в мае,
где б вечно с дюжину лолит,
не знающих совсем про стыд,
резвились шумно, что мамаи.
Еще мне нужен чудо-шкаф,
как 3D-принтер, только чтобы
он мог производить мне стаф
и наслажденья для утробы -
сыры, соленья, алкоголь,
и я всегда бы, как король
мог закусить в своем алькове,
но поварской мой арсенал -
казан, коптильня и мангал -
пускай дымится наготове!
Я любопытен, подключи
компьютер мой к твоим секретам
и дай от памяти ключи,
где все, что было в мире этом
и в прочих, их листая вспять,
я мог бы видеть, слышать, знать:
с Платоном хохотать над шуткой,
рыдать над умершим Христом
и подло подглядеть потом,
как По дрожит под проституткой.
Конечно, вечно молодым
я должен быть, не ведать боли,
и к плотским радостям своим
не привыкать ни в малой доле,
но память о земных годах
ты сохрани во мне, как страх,
что вечность кончится пустая
подобно всем на свете снам,
а нужен я бессмертный там,
лишь новый мир изобретая.
Балтийские триолеты
За мутной накипью волны
блестят случайные стекляшки,
и ощущение весны
за мутной накипью волны
привычных страхов и вины
встает с упорством неваляшки -
за мутной накипью волны
блестят случайные стекляшки.
И кажется, что смерть пустяк,
с которым нечего возиться:
горчит на сладкой булке мак,
и кажется, что смерть пустяк,
когда я ускоряю шаг,
когда я вглядываюсь в лица
и кажется, что смерть пустяк,
с которым нечего возиться.
Играет солнечный фокстрот
скрипучий флюгерок на башне,
и сердце катится вперед,
играет солнечный фокстрот:
запнется, встанет, разомрет,
опять готовое на шашни -
играет солнечный фокстрот
скрипучий флюгерок на башне!
Фавн
Милый фавн, веселый друже,
гений места у фонтана,
как на солнце блещут лужи,
как в душе поет гитана!
Ты на скейте улетаешь
и назад бежишь с шарами
между двух соседских аиш -
им по девять, между нами.
Закури-ка сигаретку
и растаяв в дымной маске,
мне в сереневую ветку
превратись, как черт из сказки!
Гендерфлюид
Я девочка, мне нравятся хачи.
На дискотеках под луной в аулах,
где рот зажав шептали вы - Молчи!
дышали жарко, щедрые в посулах,
познала вас я, горные бичи.
Каникулы, мне только девять лет -
акации и майский вечер лета,
и смуглые подростки в бересклет
меня влекут и требуют минета,
как будто бы им нужен лишь минет!
Ликующего счастья торжество,
подвздошных виражей мои стрекозы!
Я Сатана, я мира естество,
его шипы колючие и розы
и нет границ у буйства моего!
Mein Gott
1
Мне плохо, милый мой, мне очень плохо – ай,
как страшно жить без бога!
Угадай,
как дни я провожу! Ну, потрудись немного,
додумай строчку – знаю, угадал…
Тебе молился я, так одинок и мал,
что ты меня судить не станешь строго.
2
О солнечный летучий батальон,
устроивший разгром в моей келейке поутру -
еще сквозь сон
я о тебе, лелеющем во мне хандру,
припомнил и вздохнул, открыл глаза, - а клен
махнул ветвями мне в окошко на ветру…
3
Тебя бы я опять, мой маленький, качал
и убаюкивал, как лодочку волна раскачивает у причала,
как это было с нами у начала
начал,
как это будет с нами после всех хлопот –
одно качание, качание и вот
секунда встречи перед пустотой:
«Mein Gott,
постой!»
* * *
Никто меня не любит,
никто меня не хочет,
никто не приголубит,
никто не похлопочет,
а если кто и глянет,
то тут же отвернется -
такой меня утянет
с собой на дно колодца,
и только духи парка
мне шелестят ветвями:
"Ложись уже, дикарка,
под нашими корнями."
* * *
Все повторялось много раз,
смешно, чтоб вечность оставляла
еще хоть что-то после нас,
в свои закутав покрывала.
И что мне вечность? Воробей
трещит без умолку, без толку,
скворец не просится на полку.
Иссякла вечность – слава ей.
Но по ночам, когда бегут
по корешкам щербатым пальцы,
и тени вечных тут как тут,
я вновь распят на те же пяльцы –
что я искал в заботах дня?
Я просто ткань, полоска глины,
пергамент, лист, деталь машины,
и вечность создает меня.
Умалишенный
По странным лугам, по страшным лугам
он ходит ночами и рвет цветы
такой красоты, что ни я, ни ты
не видывали, и там
встречается с теми, кто дорог нам.
Он целую ночь разговор ведет
с тенями прошлых людей,
и так уже тысячи лет напролет
и миллион ночей.
Глазницы – впадины, а скулы - холмы,
язык - из глины, из глины - рот,
он Богом зовется, а где живет
забыли ангелы и народ,
и знаем теперь лишь мы.
Чертова кукла - венок сонетов
0
Ребенок тихий маленькая Вера -
чудо
в сапожках расписных и шарфе из мохера,
в пальто, что тога -
январским утром, не предвидя худа,
стояла возле моего порога,
почти как солнечного света сердцевина,
почти как снежное зерцало,
почти как мироздания причина,
почти как первое начало.
О Леонардо, где твоя сангина?
Во мне гудело жало
(чертова пружина)
тоски всю ночь не зря, как тенор из Ла Скала!
1
Тоски всю ночь не зря, как тенор из Ла Скала
увертюру,
с волнением я слушал дробь и ждал финала,
каким бы ни был он, и утро
в мою келейку, камеру-обскуру,
проникло россыпью цветного перламутра;
тянулся в небе шлейф от самолета,
что кротовина,
и чуть слышно кто-то,
там за окном смеялся сам себе, как мандолина.
Я выглянул. Ко мне вполоборота
стояла девочка соседская, и мина
ее была довольна, большерота -
чертова пружина...
2
Чертова пружина
моей мечты сработала мгновенно:
я дверь открыл и будто бы лавина
обрушился на девочку всем весом,
разбив о лед колено,
и снегом рот набил ей, словно геркулесом;
так, хромая
и озираясь одичало,
как куль с мукой крестьянин в закрома, я
к себе ее занес и дал ей веронала.
Растерянная, бледная, немая
она на пол из рук моих опала.
Внезапной ненависти, как орда Мамая
во мне гудело жало.
3
Во мне гудело жало
того, что называют предвкушенье,
блестела сталь бухарского кинжала,
а девочка без чувства,
в онеменье
объектом стала моего искусства;
я снял одежду с бессловесной лоли
(горловина
бадлона все никак не стягивалась, то ли
я волновался или паутина
фабричной пряжи горло ей до боли
сжимала так все время, как ангина),
и прошипел в восторге тихом поневоле:
"О Леонардо, где твоя сангина?"
4
О Леонардо, где твоя сангина?
Все суставы
ее видны мне были, как у Буратино,
все жилки,
которые сплетались, словно травы,
не знавшие косилки,
ее артерии, сосуды, капилляры
под кожей цвета белого опала
обозначали редкие удары
сердечка, шедшего едва заметно, вяло,
лишь маары
(пупочек, губы, лоно) глянцем краснотала
отсвечивали в блеске солнца-фары,
почти как первое начало.
5
Почти как первое начало
в реестре пыток,
чтоб она молчала,
я откопал сапожную иглу в скорняжном хламе
и рот зашил ей, не жалея ниток.
Она сучила в полусне ногами
и снова погружалась в море бреда,
как ундина.
Я с пальцев кровь слизал и до обеда
ее оставил - будет свежанина.
Всё гимны пела мне моя Аэда,
и был острее клина
мой любопытный взгляд природоведа,
почти как мироздания причина.
6
Почти как мироздания причина,
жуть немоты ее в конце концов расшевелила,
и картинно
она руками обхватила щеки,
барахтаясь в лучах холодного светила,
кровоподтеки
ощупывая и дрожа всем телом,
как импала.
Я подошел к ней и портняжным мелом
наметил линии отрезов, и немало
был удивлен, что девочка с уделом
своим смирилась тут же и устало
затихла в безразличье оробелом,
почти как снежное зерцало.
7
Почти как снежное зерцало
сияли грани
заточенного только что металла,
когда под локоток ей, взрезав сухожилья,
вошел он, и комком в ее гортани
остановился крик от боли и бессилья.
Одним движеньем я отрезал руку,
и морщина
легла между бровей ее, отображая муку.
Затем вторую, ножки, как велит доктрина
симметрии всем тем, кто адскую вампуку
решил поставить. В луже из кармина
она лежала, вызывая скуку,
почти как солнечного света сердцевина.
8
Почти как солнечного света сердцевина,
на кончике иглы от шприца
адреналина
горела капля, и в сознанье
укол ее привел: неистово крутиться
она вдруг начала, забавное созданье,
глаза тараща и обмакивая в пыль живые раны
(моя берлога
ее, наверное, скопила океаны).
Я подождал немного
и скотчем пережал малышкины болваны,
взглянул в окно, меня взяла тревога -
худая женщина, как тень фата-морганы
стояла возле моего порога.
9
Стояла возле моего порога
соседка,
мать моей игрушки, строго
она звала ее домой, протяжно, хрипло,
немножко едко,
не зная, как ее дочурка влипла;
сама же девочка тем временем, как полоз -
вот Иуда! -
ползла к дверям на ей знакомый голос,
я отшвырнул ее ногой туда, откуда
она стремилась; словно кока-кола с
арбузом пенилась ее деталей груда,
а мать была от дочери на волос
январским утром, не предвидя худа.
10
Январским утром, не предвидя худа,
восвояси
соседка удалялась прочь, покуда
я слушал крышки звон на котелке от пара
и всё о нежном мясе
читал в старинной книге кулинара.
Достав из шкафа специй, чернослива,
я пищу бога
готовил два часа без перерыва,
и девочка, безрука и безнога,
смотрела с ужасом, как взяв аперитива
(стаканчик грога),
я кости завернул неторопливо
в пальто, что тога.
11
"В пальто, что тога, -
с лицом паяца
я говорил ей тоном педагога,
приправив мясо горстью мухоморов, -
ты больше никогда не выйдешь прогуляться,
ребячьих взоров
не приголубит грация и нега
твоих движений, скромность их и мера,
твои ладони не коснутся снега,
ты в школе больше не решишь примера,
как лего
я разберу тебя, забава изувера!
Забудь восторг случайного разбега
в сапожках расписных и шарфе из мохера!"
12
В сапожках расписных и шарфе из мохера
откуда-то из девочки, из пыли
ее двойник-химера
внезапно начал возноситься
или,
точней сказать, кружить над нею, словно птица,
я, испугавшись, что она увидит это
и возомнит, что в рай сбежит отсюда,
бифштекс, котлета,
взял вилку и глаза ее на блюдо
не медля выложил, что шарики щербета,
мычала через нос моя зануда,
а сверху вился призрак, как виньета -
чудо.
13
Чудо
страданий девочки уже к концу спешило,
словно Будда
она застыла в уголочке.
Я в ящике стола нашел тупое шило
и тут же в почки
малышке начал наносить уколы,
она вдруг выгнулась всем телом, как пантера,
а злые пчелы
моих ударов, словно хабанера
все жестче были (в танце мусцимол и
с ним мускарин неслись во мне со скоростью карьера),
и приведением струилась сквозь проколы
ребенок тихий маленькая Вера.
14
Ребенок тихий маленькая Вера,
вернее остывающее тело,
лежала за открытой дверцей шифоньера,
которая торжественно-уныло
скрипела,
будто выла
на сквозняке, пока я на потеху аду
облизывал кровавые сусала
безглазого обрубка, как награду
за буйство карнавала,
привлекшего теней несметную армаду,
и знал уже, что сердцем каннибала
я буду петь сегодня серенаду
тоски всю ночь не зря, как тенор из Ла Скала.
∞
Тоски всю ночь не зря, как тенор из Ла Скала
(чертова пружина)
во мне гудело жало.
О Леонардо, где твоя сангина? -
почти как первое начало,
почти как мироздания причина,
почти как снежное зерцало,
почти как солнечного света сердцевина
стояла возле моего порога
январским утром, не предвидя худа,
в пальто, что тога,
в сапожках расписных и шарфе из мохера
чудо -
ребенок тихий маленькая Лера.
Писатель и смерть
Слово, слово, ты опять обрекаешь меня на суд,
потому что с точки зрения бога каждый из нас убил,
и садясь за стихи или прозу, за всякий словесный труд,
я понимаю, что оказался среди могил:
Анна Каренина, Ленский, Базаров, Обломов... И кто же мне
запретит после этого девочкины глаза
выковыривать ножиком, в сладостном полусне
проникать в нее, как в темную щель гюрза?
И забыв за словами про мир, будто за крепостной стеной,
я не знаю, кто в этом мире самый большой злодей,
ведь четыре великих садиста стоят за моей спиной -
Марк, Лука, Иоанн, Матфей.
Узник
И не останется ни строчки,
когда я перейду за край -
лишь надпись в темной одиночке:
"Не умирай!"
Я буду требовать отсрочки,
но эхо, как сорочий грай
отшутится в подземной бочке:
"Не в рай, не в рай!"
И ночью на полу в пыли,
услышав, что за мной пришли,
отвечу я глухому своду,
его кирпичным поясам:
"Я выбрал сам свою свободу,
я выбрал сам!"
Тополь
Поговорим о безднах ада,
о тополе гнилом у Пряжки,
который виден из прохода
от корпусов до неотложки,
где, словно лошади в упряжке,
бредут в любое время года
те, кто пропал в немой зубрежке
последней истины: "Так надо!
Поскольку, будучи ничьим, -
я болен и неизлечим".
О тополь с черными ветвями!
Диктуй всю ночь свои диктанты,
когда маячат часовыми
перед кроватями архонты,
на это, видимо, и дан ты,
чтоб утром, крыльями кривыми
отмерить наши горизонты
и стать в одну шеренгу с нами,
поскольку, будучи ничьим,
ты, как и мы, неизлечим.
Cafe Carlitta. 1974 - Три поэта
Жан д'Арилье поднимется через год на сцену Пале-Рояля,
оглядится вокруг в каких-то своих сомненьях,
а потом блеванет под крышку беккеровского рояля,
и на этом закроет вопрос о своих поэтических чтеньях.
Джефри О'Нил через год в Ливерпуле, почувствовав слежку,
обольет меблирашку бензином, не думая о потере
всех стихов и, спичкой взмахнув, покинет ночлежку,
и на этом закроет вопрос о своей литературной карьере.
Серджио Паулетти в поисках мальчика через год позером
забредет в ночные кварталы аргентинского ада - Альведо,
за проститутку заступится, будет зарезан ее сутенером,
и на этом закроет вопрос о своем стихотворном кредо.
Жан д'Арилье, Джефри О' Нил и Серджио Паулетти
разливают из-под полы абсент в заведении черной Карлиты, -
алкоголик, сепаратист и педик смеются, шумят, как дети,
и вопросы все для них так маняще еще открыты!
Бог
«Жизнь» и «смерть» в синонимы превратятся
стоит лишь снабдить их предлогом «после», -
это бог смеется с лицом паяца,
предварив ответом своим вопрос Ле-
виафана страха, который верит
одному на свете предлогу - «перед».
Обыграть маньяка с опасной бритвой
на кларнете сложно, нелепы споры
с вездесущим богом, - дрожи, молитвой
заговаривай сумерки из-за шторы
своего незнанья! Одно спасенье –
доказать пространству, что ты растенье.
И тогда, растаяв навек в пейзаже,
как слова о мертвом на долгой тризне,
можно быть счастливым вполне и даже
не бояться смерти, поскольку жизни
станет ход невидим, неузнаваем
тот, кто тянет в бездну, прикрывшись раем.
Ставрогин
Что мне сделать еще? Взять топор и пойти убивать старух?
О, мой бог, я люблю тебя! Что же ты, - позови
за собой меня, как самую похотливую из портовых шлюх,
стань моим невидимым vis-a-vis!
Я бы был невестой твоей, стигматы бы лобызал,
ведь от похоти до молитвы, я знаю, - шаг.
Я подкину монетку, а ты решай - отправиться мне на вокзал,
чтобы все сначала начать или вешаться на чердак.
* * *
Что наплачется,
то напишется -
незадачница,
чернокнижница,
шелестит душа
в танце юбками -
для подкидыша
неуступкая.
Слезы радости,
смех отчаянья -
будто святость, и
всепрощание,
строчки катятся
спелой вишнею
и сумятица
у всевышнего.
Лесбиянки
Тише, ангелы, тише,
угомоните гам -
две малолетки с крыши
прыгают прямо к вам!
Потные две ладошки
сжаты в один кулак,
смелые, словно кошки
делают дети шаг.
Ветер, весна и губы,
легкий, как воздух смех...
Ангелы, дуйте в трубы -
смерть и любовь не грех!
* * *
Мой мальчик плачет, неутешен, свят,
как ангелок, склонившийся над прахом
из Аушвица-Биркенау, над
погибшим птахом.
Он был ему дороже, чем глаза
(а мне его глаза своих дороже)
и вот все слезы мира в них из-за
тебя, о Боже!
Что ты наделал, скверный бородач!?
В своих чертогах, скрытых облаками,
проси прощенья за птенца и плачь,
и плачь над нами!
Летний Сад
Вместо рая и ада - прозрачный сад,
облетевший над черной Невою, над
ледяной пучиной;
повернем ли направо, налево ль нам
не сбежать - мы снова придем к волнам
со своей кручиной.
И не бог, конечно же, нас хранит
от последнего шага - а лишь гранит
и чугун ограды,
за которой невидимы дождь и снег,
словно там прерывается их разбег,
не поют наяды.
Так и кружим, как будто на край земли
мы когда-то в детстве с тобой пришли
и с тех пор пропали, -
заплутали навеки среди стихов,
расходящихся тропок, чужих богов,
и у них в опале.
* * *
Как тяжко творчество во аде,
во Влади-
востоке, в каждой русской пяди,
так в Петрограде,
на краю
пустынной бездны, как в раю
оно легко и все тетради
забиты бисером - пою!
Пою тебя, мой Дух, мой Разум,
что ты меня покинул разом,
когда дыхнуло душным мразом
по венам времени и в нем
нашлась и для меня минутка
среди листвы, парящей жутко
над кленом под моим окном.
Mon cher. Жестокий вилланель
Абсолютная свобода - это абсолютное одиночество, мон шер:
звезды в ужасе разбегаются друг от друга.
Абсолютная свобода - это отрицание бессмертия, мон шер:
я сжигал по ночам стихи и шел в январский заснеженный сквер
и от каждого проблеска фар замирал от испуга,
абсолютная свобода - это абсолютное одиночество, мон шер.
Небо было слепым, деревья белели, словно скелеты химер,
в трубах тревожно звучала фуга:
абсолютная свобода - это отрицание бессмертия, мон шер,
пустота в груди и разум, смеющийся над каждой из сотен вер,
выход из круга:
абсолютная свобода - это абсолютное одиночество, мон шер.
И всегда на ржавой решетке один и тот же сидел зинзивер,
его перья вздымала вьюга
(абсолютная свобода - это отрицание бессмертия, мон шер),
он смотрел на меня, а я на него сквозь шелковый снежный барьер,
и глаза его гасли, как будто бы от недуга:
абсолютная свобода - это абсолютное одиночество, мон шер,
абсолютная свобода - это отрицание бессмертия, мон шер...
* * *
Из незаметных перемен, почти что пустяков
соткется сеть, и смерть возьмет улов –
а жизнь взлетит под небо невеличкой,
не пойманною ни в какую сеть,
и будет снова петь,
благословляя каждый божий час,
как будто бы привычкой
не стало для нее в бессчетный раз
порхание над прахом,
как будто не тесна вселенной клеть,
как будто воздух не пропитан страхом.
Феназепам
Я отрешен, я отчужден, я сплю
богоподобен равенством нулю,
и прямо в разум мой замысловаты
текут сродни густому киселю
индийских благовоний ароматы.
Я все проспал - прошел Армагеддон,
и кто-то победил в конце времен,
и нет уже ни времени, ни мира,
а я все сплю, и сладок этот сон,
как шарики клубничного пломбира.
Лазурный Люцифер
Как бог распятый брызжет малафьей
себе на ляжки,
я, глядя на тебя, теку слюной
по неваляшке!
Мой милый принц Лазурный Люцифер,
подросток Люций,
владыка сладких снов и кавалер
моих поллюций!
Будь я всевышним, я б тебе простил
надменность взгляда,
ведь мне известен нашей страсти пыл,
моя отрада!
Aeternum
Ненависть, боль утраты,
все мы любви солдаты,
в каждом из нас Господь
ножичком режет плоть.
Жизнь - для посева время,
каждый из нас, как семя -
ищет свои пути,
чтоб через гроб взойти.
Сатир
Тут рядом со мной есть один кабачок -
вчера там плясал без трусов старичок,
по ляжкам стучала балда -
балда по колено,
синющая вена,
залупа красна от стыда!
И так исступленно сквозь слезы и смех
хлестал он как будто с горла этот грех,
что понял я - скоро умрет
и нет ему большей отрады,
и нет полновесней награды,
чем вывернуть жизнь наперёд.
Что было - напрасно, что будет - пустяк,
но есть портвейшок, три конфетки, табак
и небо ломающий крик,
одно только слово:
"Кайфово! Кайфово!"
Твердил полоумный старик.
Душа
Как тринадцатилетняя девочка в поезде, в купе попадая
к трем дембелям,
бога боялась душа моя молодая,
глупенькая, о рае слыхавшая только по новостям,
в жертвы себя записав заранее, и от Читы до Валдая
путь свой начавшая с испуганного: "Я к вам".
Есть в насилии таинство, сговор жестокости с болью,
ведомый лишь им одним -
вот и девочка, все наперед угадывая, к дембельскому застолью,
взяв стаканчик, примкнула, втянула зачем-то дым
папироски с зельем, пахнущим канифолью,
прямо губами к пальцам припав чужим.
Если душа доверяется троице, то получает распятье -
горький нектар похотливых мук:
девочке страшно нести этот крест, но когда ей под платье
цепкие пальцы скользят с трех сторон и встречаются вдруг,
шепчет она беззвучно: "Губите меня и тратьте -
я хуже всех и не будет мерзее сук!"
Голая, на полу, не в силах подняться, плача, целует им ноги,
вся на виду -
и не нужны ей больше ужимки и хитрости недотроги,
нет больше места стыду,
только любовь безмерная к тем, кто так были строги,
к тем, кто жестоко предал ее суду.
* * *
Всему дана своя печаль:
Неве и сумеркам над ней,
и фонарям, в ее грааль
бросающим щепоть огней.
И мне своя печаль дана,
с которой жить и умирать,
но в этом городе она
легка, почти как благодать.
* * *
Всё намного проще – и паренек
под хмельком с бокалом вина у ног,
и стихи, которые без узды
выбирают лучше пути езды,
и последних истин тяжелый том,
простаками написанный не о том.
Легкость бытия
Обернись печалью клейкой,
называя жизнь злодейкой,
слезы лей, грызи капкан,
я ж воспользуюсь лазейкой -
мир щебечет канарейкой
для того, кто наркоман.
Утром пусто? Утром серо?
Обволакивает серо-
водородистым душком
дня грядущего химера...
Есть от этих бедствий мера -
я ускорюсь порошком.
Если будет слишком долог
дня заснеженного полог,
и пределов январю
не найдет и футуролог,
я от самых лучших "ёлок"
липких шишек покурю.
Вечер шепчет откровенья -
ждал заката целый день я,
туч багровые гробы.
Как собрать в цепочку звенья,
мысли, шорохи, мгновенья,
если не поесть грибы?
А случится ночь бессонной
и, шумя кленовой кроной,
с потолка полезет ад,
я отвечу обороной
не молитвой, не иконой,
а приняв барбитурат.
Жизнь шуршит своим нарядом,
листопадом, снегопадом,
фейерверком георгин,
а когда пройдет парадом,
пусть со мною будет рядом
друг последний - героин.
La liberté
Возьми гранату и будь свободен!
Или езжай на Кавказ,
купи у абреков за пару сотен
ТТ и боезапас,
и если сунется тварь какая -
смело стреляй в живот,
пускай покорчится, истекая
потоками нечистот.
Пускай опарыши разведутся
в теле его гнилом,
пускай навозные мухи вьются
над ним и ползают в нем,
пускай жуки прилетят на запах
смрадный его и псы
пускай приходят на тонких лапах
к нему, топорща усы.
Пускай он движется непокорно,
смотрит на свой живот,
пускай оттуда, как горсть поп-корна
личинок он достает,
пускай от ужаса каменея,
ясно поймет он вдруг,
что ночь становится все длиннее,
и - никого вокруг.
* * *
Давно ушел твой век,
среди других пропал -
в глуши библиотек
его мемориал,
и ты, старик, бредешь
среди чужих людей,
как маленький Гаврош
по набережным дней,
ты видишь вдоль Невы
сто бисеринок в ряд -
фонарщики мертвы,
а фонари горят.
Героин
1
Сжал
грудь
взрыв,
драйв -
стал
ртуть,
влив
кайф,
бог
мой
лишь
он.
Вздох
"ой",
тишь,
сон.
2
Сон,
тишь,
"Ой" -
вздох.
Он
лишь
мой
бог -
кайф!
Влив
ртуть,
стал
драйв,
взрыв,
грудь
сжал.
* * *
Проснешься утром, а рассудок весь иссяк,
слова забыты, живы только вещи…
Они, наверное, как жрицы станут вещи,
когда ты в ужасе скитаясь между них,
как будто бы на торжище босяк,
поймешь – они равны, как равен в мире всяк
тому, "кто тих"...
* * *
Напишут наши имена
в тупых и чопорных журналах,
и мы, найдя себя в анналах,
наверно, скажем: "Вот те на!"
И будем долго веселиться,
и, как Шекспир трясти копьем,
и город выжжем весь, и лица
случайным встречным разобьем.
Когда же кончатся забавы,
опять завалимся в шалман
искать утерянный обман
любви, надежды, тихой славы.
©Юрий Шилов